В первый момент у меня мелькнула было мысль, что он меня зарежет, и, признаюсь, эта мысль чрезвычайно порадовала меня, я страстно желал смерти. Но, увы! — он только распорол своим ножом мои штаны на левой ноге и обнажил довольно глубокую рану.
— Ба! Да и это сущие пустяки! — воскликнул он, вонзая мне свой нож с видимым наслаждением в рану, чтобы расширить и раскрыть ее.
Неожиданность и страшная боль, причиненная мне этим его движением, вырвали у меня глухое, подавленное рычание.
Но оказалось, что этот негодяй был действительно довольно искусным в своем роде хирургом, так как минуту спустя он достал и показал мне окровавленную пулю, которую только что успел вынуть.
— Вот вам операция, за которую в Новом Орлеане платят по крайней мере двадцать пять пиастров, — сказал он с торжествующим видом, — а я делаю ее вам даром, и вы еще недовольны мной!
Я ничего не ответил ему на это, так как видел в этом жестокий сарказм. Но Вик-Любен, нимало не смущаясь, продолжал свою речь, по-прежнему корча из себя знающего врача.
— Ну, вот, теперь хорошенько промыть все это водкой, да наложить перевязку поаккуратнее на бедро и на голову, и не пройдет недели, как вы уже будете на ногах, мой любезнейший, и здоровее, чем когда-либо!
— Да кто тебя просит заботиться о моем здоровье! — с яростью крикнул я, — подлый убийца, дай мне умереть спокойно, я ничего более не прошу у тебя!
— Ну, ну!… Вот уже опять начинается ругань! — проговорил он, бросив при этом на меня такой взгляд, в котором я узнал его обычное зверство и свирепость. — За вами ухаживают, вас хотят вылечить, а вы не находите лучшего ответа, как только дурные, обидные слова!…
— Вылечить меня! — с горькой усмешкой прошептал я, — гораздо проще было бы не стрелять меня!
— Не будем больше говорить об этом: это — старая история! — тоном кроткого великодушия произнес мулат, снова входя в роль заботливого врача.
Мало-помалу ко мне возвратилось самообладание и обычное хладнокровие, и я понял, что единственное достойное порядочного человека в данном случае поведение, это — полнейшее равнодушие и молчание по отношению к моим палачам. Поэтому я не сказал ни слова. Тем временем вернулся Брайс с полотняными тряпками, корпией, холодной пресной водой и водкой. Вик-Любен тщательно обмыл мои раны, наложил повязки и ловко забинтовал мне голову и бедро. Я относился ко всему этому вполне пассивно, лежал с закрытыми глазами, чтобы не видеть этого омерзительного лица. Вся эта процедура длилась очень долго, но когда все было окончено, я немедленно почувствовал облегчение, которое вскоре перешло в чувство полного удовлетворения.
— Ну, теперь давайте сюда подушки и стаканчик старого рома! — проговорил довольным тоном мулат, закончив работу.
Приказание его было немедленно исполнено. Спустя две-три минуты я уже лежал на трех мягких кожаных подушках, взятых из мебели кают-компании, на верхней кормовой палубе, а Брайс подносил к моим губам чашку с дорогим ромом.
Я почти машинально сделал глоток-другой и, встретившись взглядом с боцманом, прочел на его лице, как мне показалось, нечто похожее на сочувствие. Мне захотелось воспользоваться этим, чтобы в последний раз высказать свой протест.
— Брайс, — сказал я ему, — вы не подлый шпион и не злой человек, как этот мерзавец! К чему же вы хотите мучить и терзать меня, вместо того, чтобы разом бросить меня за борт?
Он молча отвернулся в сторону; то же сделали, точно по команде, и все остальные, окружавшие меня.
Между тем море все еще волновалось и бурлило, насколько я мог судить о том по боковой и килевой качке судна, но мне казалось, что ветер начинал слабеть. Во всяком случае, волны уже не заливали кормы. Валькер по-прежнему был у руля, а Брайс и Вик-Любен, усевшись в нескольких шагах от меня, по-видимому, вели между собой серьезную беседу.
Несколько матросов спали растянувшись на палубе. С лестницы, ведущей в кают-компанию и зиявшей, точно черная разверстая пасть, как раз напротив меня, доносилась однообразная пьяная песня, которую тянули пять-шесть хриплых, нестройных голосов.
При этом сознание моего ужасного положения и страшной неизвестности касательно всех, кто мне был так дорог, до того ясно ощущалось мной, что у меня невольно выступили слезы на глазах.
Ко мне вернулись отчасти мои силы, потому что хотя и с трудом, но я мог уже теперь поднести руку к своим глазам и смахнуть с ресниц эти слезы, которых я стыдился. Не знаю, заметил ли это движение Вик-Любен, но только он вслед за этим встал и подошел ко мне.
— Я только что беседовал с Брайсом, — начал он весьма развязно, — он полагает, что мы не уклонились в сторону от надлежащего пути и что менять паруса нет никакой надобности. А вы какого мнения?
При этом в моем мозгу мелькнула догадка, подсказанная мне самой тупой наивностью вопроса мулата. Мне сразу вспомнился разговор, слышанный мной с час тому назад, когда я лежал под парусом, совершенно накрытый им, так что эти господа не могли видеть меня.
Теперь я понял, что так как ни Вик-Любен, ни Брайс, ни один из матросов не могли справиться с судном и вполне сознавали это, то, не имея другого выхода и чувствуя свою полную беспомощность, они были вынуждены обратиться за помощью ко мне. И вот этому-то обстоятельству я и был обязан жизнью.
Я закрыл глаза и размышлял о всем этом, а когда снова раскрыл их, то увидел Вик-Любена все еще передо мной, тревожно ожидавшего моего ответа.
— Вы, как вижу, ничего не смыслите в управлении судном, ни вы, ни остальные, и нуждаетесь в моих советах и указаниях? Не так ли? — спросил я, глядя на него прямо в упор.
Этот прямой вопрос, которого он, очевидно, совсем не ожидал, так смутил его, что он не знал, что ответить.
— Нет… не то, чтобы мы ничего не знали!… Мы знаем, но только вы знаете лучше нас! — уклончиво проговорил он.
Но я, конечно, попал в точку, и решил тут же воспользоваться этим.
— Неправда! Вы ровно ничего не знаете, ни вы, ни остальные! — сказал я ему. — Ручаюсь вам, что не пройдет и двадцати четырех часов, как все вы будете на глубине трех тысяч футов под водой, на радость голодным акулам, если только ветер станет свежеть!…
Несколько матросов с напряженным вниманием прислушивались, как я заметил, к нашему разговору. Затем стали постепенно подходить ближе и наконец обступили нас полукругом.
— Умеете ли вы хоть определить направление судна? Нанести известную точку на карту? — допрашивал я, постепенно возвышая голос. — Знаете ли вы применение морских карт? Имеете ли хоть малейшее понятие, что такое градусы долготы и широты?… Умеете ли соотносить пропорции парусов с силой ветра и определять угол и направление рей согласно силе и направлению ветра? Нет, вы не имеете обо всем этом ни малейшего представления!… Я это знаю и вижу, а потому не завидую вам и вашему положению в данный момент. Вы смело можете считать себя погибшими!…
— Нет, почему же, если вы согласитесь давать нам указания относительно того, что нам следует предпринимать? — льстивым, заискивающим тоном возразил Вик-Любен.
— А почему бы я стал это делать? Уж не из благодарности ли за то, что вы всадили в меня две пули?… Или для того, чтобы, как только я приведу вас в надежную гавань, вы имели удовольствие всадить в меня дюжину других пуль? Нет, извините, не на такого дурака напали!
По-видимому, это рассуждение показалось им крайне убедительным. Все они невольно повесили носы и приуныли.
Некоторое время все молчали, но Вик-Любен, со свойственным ему нахальством и бесстыдством, первый поднял голову и проговорил:
— Во всяком случае, если мы пойдем ко дну, то ведь и вы также пойдете вместе с нами! Следовательно, вам прямой расчет помочь нам добрым советом…
— Как можете вы знать мои расчеты! — воскликнул я, — какой у меня может быть расчет сохранять свою жизнь теперь, когда все те, кто мне дороги, быть может, уже умерли!…
Под этим скрытым вопросом таилось болезненное сомнение, трепетная, слабая надежда узнать что-либо о моих дорогих. Почувствовал ли это Вик-Любен, понял ли он, что это дает ему всесильное оружие против меня, верное средство заставить меня сделать то, чего он хочет, — не знаю, но только, подумав немного, он продолжал: