По-видимому, насильственное похищение Вик-Любена и все поведение наше за время пребывания в Новом Орлеане пробудили в них не совсем лестные для их командира мысли; кроме того, они видели, что он находится в открытой борьбе с законными властями. Вероятно, они обменивались этими рассуждениями между собой, и вследствие этого у них мало-помалу сложилось определенное мнение относительно командира.

Так, я однажды вечером услышал случайно, как один из них говорил другому:

— В сущности — он тот же пират, и это дело может не совсем хорошо кончиться для него, да и для нас, пожалуй!

Я сделал вид, что ничего не слышал, да и сейчас думаю, что ничего другого я тогда сделать не мог. Следовало ли мне тогда же наложить на говорившего таким образом матроса строжайшее взыскание или же начать разъяснять ему, какая громадная разница между корсаром, имеющим известные официальные полномочия от своего правительства, и простым морским разбойником, или так называемым пиратом? Ведь это не поправило бы дела! Единственная ошибка с моей стороны была та, что я из чувства неуместной деликатности не передал слов матроса отцу, не сообщил ему об этом разговоре. Но так как я случайно уловил это слово, то и боялся, чтобы отец не принял его также и на свой счет и не вскипел гневом, заодно с командиром. Вот почему я счел за лучшее ничего не говорить им. Вообще-то нельзя приписывать слишком большого значения случайным взрывам недовольства своей жизнью и всем окружающим, какие вызывает порой у солдат и матросов скука и физическое утомление после дневных трудов, и какие обыкновенно не ведут ни к каким последствиям. Самое разумное — делать вид, что ничего не знаешь и не замечаешь, если только возможно сделать это, не возбудив подозрения.

Таково общее правило, которым я и руководствовался в данном случае. Тот матрос, о котором я говорил сейчас, был не кто иной, как Брайс, состоявший в звании старшего боцмана у нас на судне. В качестве такового он был и заведующим оружейным складом, и начальником тюремной стражи, если можно так выразиться, потому что на его ответственности лежал присмотр за карцерами и камерами, где содержались арестованные. Я по обязанности регулярно обходил эти карцеры и камеры, помещавшиеся на самом дне трюма, и всегда находил их в порядке. Но однажды при осмотре этих помещений я заметил такую нечистоту и беспорядок, что нашел нужным заметить это боцману. Это был человек лет пятидесяти, умный от природы, толковый, деятельный, но крайне невежественный и угрюмый. Я уже раза два слышал от него ответы, которые не совсем нравились мне, и всегда круто обрывал его, но не решался подвергнуть строгому взысканию. Но на этот раз он позволил себе возразить мне на мое замечание о камерах, что я ошибаюсь! На это я тотчас же заявил ему, что он проведет в одной из них целые сутки, чтобы иметь возможность самому убедиться в противном.

А при обычном вечернем донесении командир приказал вдвойне усилить назначенное мной наказание.

Этот простой и ничего сам по себе не значащий случай имел, однако, ужаснейшие последствия. Вероятно, во время своего заключения в трюме Брайс вступил в беседу с Вик-Любеном, который стал высказывать ему свое сочувствие и негодование по случаю такого взыскания. Их отделяла друг от друга только тоненькая перегородка. Таково мое предположение, так как с этого дня я стал замечать, что между этими двумя людьми завязалась тесная дружба, и боцман стал относиться весьма любезно и приветливо к заключенному. Заметив это во время своих почти ежедневных обходов трюма, я вынужден был запретить Брайсу всякого рода разговоры и отношения с оштрафованными, арестованными и заключенными и донес командиру, который немедленно приказал перевести Вик-Любена под строгий караул. Как жаль, что он не сделал этого сразу!

Когда кто находится под строгим караулом, то строжайше запрещается всем без исключения обращаться с какими бы то ни было вопросами или вообще говорить с заключенным. Но вскоре мне пришлось убедиться, что Брайс совсем не исполняет этого обязательного распоряжения.

Однажды, обходя в неурочное время помещение трюма, я застал его в беседе с мулатом, причем дверь его камеры была раскрыта настежь. Это обстоятельство показалось мне немаловажным, и я немедленно предупредил об этом отца. Тот потребовал к себе боцмана и сделал ему строжайший выговор, объявив, что если он только позволит себе еще раз подобное нарушение правил и судовой дисциплины, то и сам должен будет окончить плавание в трюме.

Теперь, когда смотришь на все эти отдельные факты и явления со стороны, когда они, так сказать, особенно ярко освещены последующими событиями, они принимают, конечно, особый смысл и значение. Казалось бы, они должны были вразумить и надоумить нас, так сказать, подготовить нас к тому, что замышляют, и предупредить нас о возможности бунта. Но нет! Несмотря на то, что у нас был случайный экипаж, а само судно везло груз большой ценности, несмотря на то, что у нас был такой заключенный, как Вик-Любен, находившийся в постоянных сношениях со всеми оштрафованными и, следовательно, недовольными, чередовавшимися в камерах трюма, мы были довольно беспечны. А нам нужно бы помнить, что наше положение не совсем надежное, и что «Эврика» со своим грузом представляет собой весьма завидный приз, вполне способный возбудить алчность. Но нет! Мысль о бунте даже не приходила никому из нас в голову!… Правда, бунт на корабле, при условии соблюдения обычных требований справедливости и полного благосостояния в смысле продовольствия и жалованья экипажу, — случай настолько редкий, что ни один командир не принимает в расчет возможности его. Не думали о нем и мы, не придавая разным мелким фактам никакого значения. К тому же нужно вспомнить, что я был еще новичком в этом деле. Что же касается моего отца и Жана Корбиака, то оба они на склоне жизни, полной всякого рода случайностей и приключений, имели не раз под своей командой всякого рода сборные и случайные экипажи, иногда даже сборища настоящих бандитов, набранных из числа всякого рода авантюристов и проходимцев, каких так много в любом портовом городе Америки, и тем не менее, ни разу не испытав даже мимолетного недовольства или пустякового нарушения дисциплины, положительно не могли даже представить себе возможности бунта на «Эврике». Само предположение чего-либо подобного оскорбило бы их, как неслыханная дерзость.

Короче говоря, никто из нас даже не помышлял о бунте.

И вот однажды вечером, перед закатом солнца, все мы собрались вокруг кресла командира на юте. Опершись на нательсы (сетки по бортам), я задумчиво следил за скользившими из-под кормы волнами, слушая Розетту, читавшую вслух Шатобриана. Клерсина, присев тут же на низенькой скамье, вязала чулок, шевалье Зопир де ла Коломб только что рассказал своему маленькому другу Флоримону чуть ли не в сотый раз историю знаменитого Грималькена, «кота в сапогах», бедного найденыша, привязавшегося к своему господину с удивительной настойчивостью. Теперь оба они, то есть Флоримон и его великовозрастный приятель, забавлялись случайно упавшей на палубу летучей рыбкой, а немного погодя отправились играть в прятки, свою излюбленную игру.

Мой отец, в сопровождении Белюша, Брейса и еще двух матросов, только что спустились вниз для обычного вечернего обхода.

Вахтенные, присев или растянувшись на палубе, отдыхали после уборки верхних парусов; ветер заметно слабел.

Не прошло и минуты, когда мой отец спустился вниз, как оттуда послышалось несколько выстрелов, следовавших один за другим, вслед затем послышался топот ног, а еще через минуту отец появился на верхней ступени лесенки, весь окровавленный, и крикнул:

— Сюда! Ко мне!… Измена!… Брайс заодно с Вик-Любеном. Они стреляли в меня… Белюш убит!… — И с этими словами отец зашатался и упал на палубу. Я кинулся к нему и тут с изумлением увидел, что вместо того, чтобы спешить ко мне на помощь, вахтенные не трогаются с места…

В этот момент Вик-Любен, Брайс и еще шесть других матросов выбежали на палубу. Все они были вооружены… Затем раздался общий залп на юте. Я почувствовал, что в меня ударили две пули, сделал было движение вперед, но упал и потерял сознание.